– Хорошо, пусть будет по-вашему.
– Все это время Вольер расчерчивал зеркало.
– Это было неплохо придумано.
– Еще бы! Мне чрезвычайно понравился этот способ; он очень почтителен и отводит каждому его место.
– И чем же все это кончилось?
– Тем, что никто так и не прикоснулся ко мне.
– Кроме трех подмастерьев, которые вас поддерживали.
– Разумеется, но я ужо, кажется, изложил, какое различие между тем, чтобы позволить себя поддерживать, и том, чтобы позволить снять с себя мерку.
– Вы правы, – сказал д'Артаньян, говоря одновременно себе самому:
«Черт возьми, или я глубоко заблуждаюсь, или этот мошенник Мольер и в самом деле получил от меня драгоценный подарок, и в какой-нибудь из его комедий мы вскоре увидим сцепу, списанную с натуры».
Портос улыбался.
– Чему вы смеетесь? – спросил его д'Артаньян.
– Нужно ли объяснять? Я улыбаюсь, так как считаю себя счастливцем.
– Безусловно, я не знаю ни одного человека счастливее вас. Но какое же новое счастье привалило вам, мой милый Портос?
– Поздравьте меня.
– С удовольствием.
– По-видимому, я первый, с кого сияли этим способом мерку.
– Вы уверены в этом?
– Почти. Некоторые знаки, которыми обменялся Вольер с подмастерьями, внушили мне эту уверенность.
– Но, дорогой друг, меня это нисколько не удивляет, раз вы имели дело с Мольером.
– Вольером!
– Да нет же, черт подери! Зовите его, бог с вами, Вольером, но для меня он и впредь будет Мольер. Так вот, я сказал, что меня это нисколько не удивляет, раз вы имели дело с Мольером. Он человек очень смышленый, и именно вы внушили ему блестящую мысль.
– И я уверен, что она послужит ему в дальнейшем.
– Еще бы! Думаю, что она и впрямь послужит ему, и притом весьма основательно. Ибо, видите ли, дорогой мой Портос, из наших сколько-нибудь известных портных не кто иной, как Мольер, лучше всех одевает наших баронов, наших графов и наших маркизов… в точности по их мерке.
Произнеся эти слова, которые мы не собираемся обсуждать ни со стороны остроумия, ни с точки зрения их глубины, д'Артаньян, увлекая за собой Портоса, вышел от Персерена и сел вместе с бароном в карсту. Мы их в пей и оставим и, если это угодно читателю, исследуем в СенМанде за Мольером и Арамисом.
Ваннский епископ, весьма недовольный встречей с д'Артаньяном у Персерена, возвратился в Сен-Мапде и достаточно дурном настроении. Мольер, напротив, восхищенный тем, что ему удалось сделать такой превосходный набросок и что, захоти он превратить этот набросок в картину, оригинал у него всегда под рукой, – Мольер вернулся в самом радостном расположении духа.
Вся левая сторона первого этажа дома была заполнена эпикурейцами: тут собрались все парижские знаменитости из числа тех, с кем Фуке был близок. Все они, уединившись в своих углах, занимались, подобно пчелам в ячейках сот, изготовлением меда для королевского пирога, которым Фуке предполагал угостить его величество Людовика XIV на предстоящем празднестве в Во.
Пелисон, подперев рукой голову, возводил фундамент пролога к «Несносным» – трехактной комедии, которую предстояло представить Поклону де Мольер, как говорил д'Артаньян, или Коклену де Вольер, как говорил Портос.
Лоре со всем простодушием, присущим ремеслу журналиста, – ведь журналисты всех времен были всегда простодушными, – сочинял описание еще не состоявшегося празднества в Во.
Лафонтен переходил от одних к другим, как потерянная, рассеянная, назойливая и несносная тень, гудящая и нашептывающая каждому на ухо всякий поэтический вздор. Он столько раз мешал Пелисону сосредоточиться, что тот наконец, подняв недовольно голову, попросил:
– Отыскали бы мне, Лафонтен, хорошую рифму; ведь вы утверждаете, что прогуливаетесь в рощах Парнаса.
– Какая вам нужна рифма? – спросил баснописец, именуемый так г-жой де Севинье.
– Мне нужна рифма к свет.
– Бред, – отвечал Лафонтен.
– По, друг мой, куда же вы сунетесь со своим бредом, когда речь идет о прелестях Во? – вставил Лоре.
– К тому же, – заметил Пелисон, – это не рифма.
– Как так не рифма? – вскричал озадаченный Лафонтен.
– У вас отвратительная привычка, мой милый, привычка, которая помешает вам стать первоклассным поэтом. Вы небрежно рифмуете.
– Вы это и вправду находите, Пелисон?
– Да, нахожу. Знайте же, что всякая рифма плоха, если можно отыскать лучшую.
– В таком случае отныне я пишу только прозой, – сказал Лафонтен, воспринявший упрек Пелисона всерьез. – Я и так не раз уже думал, что я шарлатан, а не поэт, вот что я такое! Да, да, да, это – чистая правда.
– Не говорите этого, друг мой! Вы слишком к себе придирчивы. В ваших баснях много хорошего.
– И для начала, – продолжал Лафонтен, – я сожгу сотню стихов, которые я только что сочинил.
– Где же ваши стихи?
– В голове.
– Но как же вы их сожжете, раз они у вас в голове?
– Это правда. Но если я их не предам сожжению, они навеки застрянут в моем мозгу, и я никогда по забуду их.
– Черт возьми, – заметил Лоре, – это опасно, ведь так недолго и спятить.
– Черт, черт, черт, черт! Как же мне быть?
– Я нашел способ, – предложил Мольер, входя в комнату.
– Какой?
– Сначала вы записываете свои стихи на бумаге, а потом сжигаете их.
– До чего просто! Никогда бы мне не придумать такого! Как же он остроумен, этот дьявол Мольер! – сказал Лафонтен.
Потом, ударив себя по лбу, он добавил:
– Ты всегда будешь ослом, Жан де Лафонтен!
– Что вы говорите, друг мой? – спросил Мольер, подходя к Лафонтену.